Киевлянка Хорошунова в дневнике 1944 года: Нюся работала уборщицей в солдатской казарме. А меня обещали принять посудомойкой в казино
"ГОРДОН" продолжает серию публикаций из дневника Ирины Хорошуновой – художника-оформителя, коренной киевлянки, которая пережила оккупацию украинской столицы в годы Второй мировой войны. Этот документ – уникальное историческое свидетельство, не воспоминания, а описание событий в реальном времени. Редакция публикует дневник в те даты, когда его писала Хорошунова, которой в момент начала войны было 28 лет. Сегодня мы представляем запись от 25 февраля 1944 года.
25 февраля 1944 г., пятница
Мы в Каменце. В родном городе Нюси и ее семьи. Он еще в немецких руках. Мы еще не дожили до освобождения. Но мы среди своих доброжелательных людей. Позавчера Галя, Нюся и я добрались сюда из Проскурова. Нам удалось бежать.
Мы прибыли сюда в День Красной армии. Ровно год назад в этот день мы отмечали его вместе с моей семьей. Все были живы. А теперь их нет. И нет надежды на то, что их не убили. Время идет. Освобождение приближается, в этом уже нет сомнения. Но все нестерпимее сознание, что я не в Киеве и ничего не могу о них узнать. И ничем не могу помочь.
Я уехала из Киева 14 октября. Уехала против своей воли, вопреки своему категорическому решению ни за что из Киева не уезжать.
Прошло четыре долгих, мучительных месяца. И вот только сегодня я снова возвращаюсь к своим запискам, пользуясь лишь обрывками записей на клочках и по памяти. Мне приходится восстанавливать то, что было за это время, вернее, только главное, потому что записную книжку, где я писала регулярно, мне пришлось уничтожить.
В тот день, в четверг 14 октября, все так же с противогазной сумкой на боку шла на Кузнечную. Во вторник 12-го числа вернулась Элеонора Павловна. Это было как праздник, как чудо. Настроение у нее было приподнятое. Из своего временного заключения, огражденного колючей проволокой на даче Кульженко, она слышала голоса красноармейцев с левой стороны Днепра, певших наши светские песни. Им в этом лагере запрещали громко говорить, чтобы голоса их не были слышны нашим на той стороне.
Элеонору Павловну не отпустили. Она бежала из лагеря, пролезла под проволокой. Дома у них был еще небольшой запас пшена. Так что пока не голодали. С возвращением Элеоноры Павловны громадная тяжесть свалилась с меня. Но легче мне не стало. Время шло. Оно мчалось и топталось на месте. И я ничего не могла узнать о Леле, Тане, Шурочке. Тогда я медленно возвращалась домой, обходя места возможных облав. Погода была тихая, теплая. Время золотой осени кончилось. Но мы все радовались тому, что сухо. Ничего я тогда не подозревала.
За мною приходили гестаповец и полицейский. Сообщение – как обухом по голове. Я не верю. Это нелепость
Настроение в городе странное, сложное. Приподнятое и подавленное одновременно. Народ словно притих как-то. Слухи о том, что наши на левой стороне Днепра. И слухи о том, что всех из Киева вывезут, а Киев сожгут. Это ожидание и неизвестность были написаны на всех лицах. А на углу Скобелевской, как в марте, Любовь Васильевна и Надежда Васильевна встречают меня и говорят, что домой мне идти нельзя. За мною приходили гестаповец и полицейский. Сообщение – как обухом по голове. Я не верю. Это нелепость. В такой неразберихе, когда никто не знает ни одной фамилии, ни одного адреса. Считаю, что это ошибка, что искали вовсе не меня. Но они говорят, что называли только мою фамилию. И никого другого не взяли. Сказали им, что я здесь не живу.
– Тебе придется уехать из Киева, – сказали мои друзья.
Сначала ничего не понимаю. Слишком уж все неожиданно. Потом прощаюсь с ними. Решаю идти искать Бенцинга. Известно, что он в каком-то отделении культотдела штадткомиссариата на Брест-Литовском шоссе.
Киев зимой 1944 года. Фото: warmuseum.kiev.ua
Найти его оказалось нетрудно. Перед комнатой, на которой висела бумажка с его фамилией, в голой, ободранной приемной сидели просители из наших людей. Их было много. Среди них увидела и знакомые лица. Пока собиралась спросить, чего здесь просят, из комнаты вышел Бенцинг и увидел меня. Он удивился и спросил, что случилось, почему я пришла, и пригласил войти. Он остановился у двери, показывая, что не имеет времени заниматься мною.
– Вам известно, что будет с нами и с Киевом? – спросила я. Бенцинг пожал плечами.
– Я сказал вам об этом еще три недели назад. Население вывезут в Германию, а Киев сожгут. Уже есть приказ. Эвакуация начинается завтра.
– Помогите мне добраться до Каменца-Подольского, – попросила я. Он удивился, нахмурился, потом напомнил мне, что я никак не хотела уезжать из Киева. – Что произошло? – спросил он.
Я молчала.
Тогда он спросил, могу ли я собраться сейчас, немедленно, потому что сегодня последний товарный вагон идет в Каменец.
– Я помогу вам попасть в него. Но не могу гарантировать безопасность. Если в пути кому-нибудь вздумается его распечатать…
– Постараюсь быть вовремя, – сказала я.
На углу Скобелевской Любовь Васильевна и Надежда Васильевна по-прежнему ждали меня уже с моими вещами. В дорогу мне дали котелок пшенной каши, несколько вареных картофелин и флягу с водой. Уже темнело. Они проводили меня до Степановской, а дальше я пошла одна. Проститься с Дунечкой и Элеонорой Павловной они должны были за меня. В темноте я с трудом нашла состав, который мне назвал Бенцинг.
Два раза мне пришлось показывать бумажку, которую он успел мне дать перед уходом. Наконец я добралась на место и при неярком свете приглушенного фонаря различила фигуру Бенцинга. Он стоял с кем-то в цивильной одежде и опирался на палку. Когда подошла, он протянул мне небольшой сверток, пожал руку и сказал стоявшему с ним человеку, чтобы тот помог мне взобраться в вагон.
– Будьте счастливы, – сказал он.
Я поблагодарила его. И дверь вагона-теплушки задвинулась. Услыхала, что его запирают. Потом щелкнул пломбиратор. И они ушли. Я осталась в полной темноте и тишине.
Разобрать, где находится состав, не было никакой возможности. Стоял он всегда далеко от станций, из чего заключила, что это последний вагон в эшелоне
В сенях вагона были щели, и понемногу, привыкнув к темноте, я стала различать слабые полоски света. Они были настолько мизерны, что рассмотреть содержимое вагона не было никакой возможности. Тогда я ощупью стала передвигаться и обнаружила, что одна половина вагона совсем пустая, во второй же стояли деревянные ящики, в некоторых местах – до потолка, но не везде. Пока я искала возможности как-то утроиться, чтобы лечь или хотя бы сесть, поезд тронулся.
Не знаю, сколько времени двигался состав. Мне показалось, что недолго. Потом он остановился. Снаружи не доносилось никаких звуков. Все та же глубокая темнота и тишина. И еще холод, который с каждой минутой становился все более мучительным. Когда вагон двигался, ящики начинали перемещаться, потому что их было немного. И первую часть пути, уверенная, что под лязг тормозов и шум колес меня не будет слышно, я постаралась сделать себе углубление между ящиками. Пока таскала их, холод не чувствовался. Потом я забилась в свою щель. И тогда он набросился на меня со всею яростью.
Бесконечная ночь без сна. Без движения, потому что состав стоял и стоял. Потом, как казалось, перед утром он двинулся, медленно. Потом снова встал. Рассвело. А состав все стоял. Когда заставила себя встать, было совсем светло. Через небольшие окошки, забитые решеткой, в вагон проникал свет. И если бы не общий трагизм ситуации, можно было бы расхохотаться. В вагоне были те девять ящиков, которые паковали мы в библиотеке, с клавирами дублетов русских опер и ящики с немецкими изданиями, которые были привезены в библиотеку для "просвещения" солдат Рейха и которые потом исчезли из библиотеки. Оригинальная оказалась у меня роль – сопровождающей литературу нацистской пропаганды, которую немцы спешно увозили вслед своей отступающей армии.
Потянулся мучительный день. Днем стало несколько теплее. В редкие минуты, когда состав двигался, я ходила по вагону, топала ногами. Кроме того, я перемотала портянки в сапогах, предварительно растерев ноги. Еды у меня было достаточно. В свертке, который мне дал Бенцинг, был кусок хлеба. Не представляла себе, что езда продлится больше, чем сутки. Но разобрать, где находится состав, не было никакой возможности. Стоял он всегда далеко от станций, из чего заключила, что это последний вагон в эшелоне.
Днем в щели я видела разрушенные станции и полустанки, мимо которых шел поезд. Потом день кончился, снова наступила темнота. И снова состав остановился, как казалось, на целую вечность. Вторая ночь без сна, в безуспешной борьбе с нестерпимым холодом. Наступило второе утро моей эвакуации. И из гортанной немецкой речи проходивших мимо вагона солдат поняла, что поезд стоит в Казатине. От этого известия мне стало не по себе. Выходит, что за полтора суток состав не прошел и половины пути. А если он будет идти неделю? К концу второго дня пришлось перетрусить. Возле вагона остановился немецкий патруль, и кому-то из них захотелось посмотреть, что в вагоне. Я вспомнила предупреждение Бенцинга. Но кончилось тем, что они помочились возле вагона и ушли.
Временами сознание возвращалось ко мне, и я понимала, где я и что со мною. Но потом снова начинался бред
Потом снова пришла ночь. Только к холоду прибавилась еще жажда. В середине второго дня кончилась вода. Третья ночь. Эшелон двигался, потом снова стоял в темноте. Я забилась в свою щель между ящиками. И мне казалось, что засыпаю. Но это не был сон, потому что я слышала все, что было за пределами вагона. А вагон вдруг осветился неярким фосфоресцирующим светом. В нем появились люди. Я не знаю, когда они пришли. Они молчали. Сначала мне показалось, что они стоят. Потом я стала присматриваться. Нет, они сидели. Кто они? Я знала, что мне необходимо подняться, но неведомая сила приковала меня к месту. А потом, как шелест ветра, прозвучало мое имя. И теперь я ясно увидела. Это мои погибшие. Они сидят неподвижно. Лица и руки у них прозрачные, как у той еврейской девушки, которую несли в Бабий Яр. И у них мертвые глаза.
Погибшая племянница Хорошуновой Шурочка. Фото из семейного архива Натальи Гозуловой
– Ты забыла нас, – тихо сказали они.
– Нет, нет. – Мне казалось, что я кричу, но не могла произнести ни звука. И тогда я увидела ясно, что их засыпает песок, пропитанный кровью. Не знаю точно, сколько длилась эта пытка. Потом, очевидно, наступил день, потому что в вагон проникал дневной свет. Временами сознание возвращалось ко мне, и я понимала, где я и что со мною. Но потом снова начинался бред, правда, он не имел теперь очертаний людей или предметов. А только сыпался и сыпался окровавленный песок.
Потом вдруг резкий стук заставил меня очнуться. Вагон стоял. Кто-то открывал дверь. Было светло. И я услышала знакомые голоса. Тогда, шатаясь от красного тумана в глазах и шума в ушах, я поднялась, выбралась из-за ящиков и подошла к двери. Не знаю, неожиданность ли моего появления или вид у меня был ужасный, только все трое – Луиза Карловна, Николай Владимирович и Дарьян – это их голоса я услыхала – вскрикнули вместо приветствия: – Что с вами? Вы больны?
– Пить, – только смогла произнести.
Нюся и Галя не доехали до Каменца. Оказалось, что они застряли в Проскурове. Но было известно, что они обе здоровы и только ждут возможности бежать к своим
Это было 18 октября. Потом вместе с ящиками меня привезли в помещение каменец-подольского архива. Как мне объяснили, это было в старом городе. Предложили поесть, но смогла проглотить лишь немного кофе. И, несмотря на настойчивые уговоры Луизы Карловны и Николая Владимировича, ушла, чтобы добраться как можно скорее к Нюсе. Не знаю, сколько времени я шла. Прохожие, должно быть, считали меня пьяной. Так меня качало и заносило из стороны в сторону. И все же я дошла до Мукши, где должна была быть Нюся. Но нашла только ее стариков. Нюся и Галя не доехали до Каменца. Оказалось, что они застряли в Проскурове.
Это было новым ударом для меня. Но было известно, что они обе здоровы и только ждут возможности бежать к своим. В этот же день не могла уже двинуться к ним. И я проспала каменным сном до следующего утра. Я дотащилась в Проскуров, когда уже совсем стемнело.
Товарняк, которым я добиралась, остановился далеко от станции, и я долго шла, спотыкаясь о бесконечные рельсы. Потом какая-то пожилая женщина объяснила, как добраться до казарм, где должен быть и Gerdtelager. Они были за железнодорожными путями, по другую сторону от города. На территорию их я вошла после шпершунде. Темно, пустынно. Ни охраны, ни каких-либо других людей. Справа стояло здание, в котором светилось несколько окон. У дверей под тусклой лампой стоял немецкий часовой. Я спросила его, где найти русских рабочих. Он показал на четырехэтажное здание в глубине пустыря. И вот наконец я стучу в замызганную дверь комнаты на третьем этаже.
Нюся сказала, что ждала меня, хотя мы договорились, что из Киева я ни за что не уеду. Но им уже было известно о всеобщем угоне населения, и тревожные слухи о судьбе города волновали всех.
– Ну и вид, – сказала она, глядя на меня. – Остались только нос и глаза.
Но она была рада. О себе не говорю. Мы снова были вместе. И это было главное. Две следующие ночи и весь день я спала, почти не просыпаясь. А 21-го числа утром Нюся повела меня наниматься на работу. Галя продолжала работать, как и раньше, в картотеке игр и музыкальных инструментов. Нюся работала уборщицей в солдатской казарме. А меня обещали принять посудомойкой в казино, здесь же, в одном из этих казарменных домов, стоящих на пустыре.
Бухчик вдруг занял меня такой работой, что, наверное, пока жить буду, не забуду. Он приказал мне сесть за стол и поставил передо мною огромное блюдо вареных кур
У входа в дом, к которому я подходила в вечер приезда, стоял военный, немец, в форме ефрейтора. Нюся поздоровалась и сказала: "Вот, Ирина".
Немец посмотрел на меня скептически и сказал по-русски:
– Что ты мне привела? Разве она может работать? Она же сейчас сломается.
– Я буду помогать, – сказала Нюся.
– Gut, – сказал немец.
Он протянул мне руку и представился: "Ефрейтор Бухчик".
Так я поступила на работу.
Мы долго шли по коридорам до помещения казино, которое оказалось обыкновенной казарменной столовой, состоящей из большой, совершенно голой комнаты с пробитыми внизу стенами, и большой кухни с огромной, сверкающей чистотой плитой и громадным сооружением для мытья посуды. Кухня от казино отделена широким пустым коридором, в конце которого находились уборные.
Хорошунова (на заднем плане в центре) и Нюся (крайняя слева). Фото из семейного архива Натальи Гозуловой
В мои обязанности входило мыть все эти помещения, приносить из солдатской кухни канистры с едой и трижды в день мыть всю посуду, примерно по 400 предметов после каждой еды. Бухчик сразу познакомил меня со своей казино-командой. Это были наши девчата Людмила и Лида, официантки, также принудительно вывезенные из Киева. Я должна была сменять местную девушку Тею, как выяснилось Феклу, которая, как и я была посудомойкой.
В тот день она дежурила, а Бухчик вдруг занял меня такой работой, что, наверное, пока жить буду, не забуду. Отправив Тею за чем-то в солдатскую кухню, он приказал мне сесть за стол и поставил передо мною огромное блюдо вареных кур, которые были еще теплые. Он показал мне, что нужно снимать мясо с костей, и вдруг сказал:
– Ты будешь чистить курки – вот так, вот так, и будешь essen сколько хочешь.
Я не понимала его и считала, что просто напутала что-то в его смешанном немецко-русском языке. Но он рассердился. И повторил приказание еще раз.
– Ты будешь кушать сколько хочешь. И возьмешь самые лучшие куски, чтобы тем собакам меньше осталось.
Он показал рукой в сторону казино. И так, повторяя слово schnell, schnell, он, пока вернулась Тея, заставил меня поесть.
Это было настолько неожиданно, звучало таким невероятным контрастом с голодом, с этими годами жизни впроголодь и вообще со всем, что было, что я никак не могла заставить себя есть. И все же поела. В этот день мало что пришлось делать. Когда же около семи часов мне разрешили идти домой, Бухчик догнал меня на лестнице и всунул в руки кусок настоящего хлеба. На следующее утро я к шести часам утра стояла уже возле посудницы. В нее была свалена гора грязной посуды. Началась моя работа на новом месте. Дежурить нужно было через день с шести утра до 12 ночи. Распорядок дня не оставлял времени даже для малейшей передышки. И если бы мне не помогали, я, конечно, не смогла бы выдержать.
Алоиз Бухчик, силезский немец, не скрывал своей ненависти к фашизму и постоянно говорил, что хоть бы скорее двигались советские войска
Посудомойкам не полагалось входить в казино, когда там были офицеры. Обслуживали Людмила, Лида и Бухчик.
Трижды в день из солдатской кухни доставлялись 30-литровые канистры, в которых всегда одно блюдо – так называемый Eintopf – соединение вместе первого и второго. Кашеобразная масса, состоящая из мяса, обычно свинины, крупы или лапши и картофеля. Все это очень густое, разваренное и жирное. Его ели как основное блюдо все столовавшиеся в казино.
Нести канистры, а потом мыть их входило в обязанности посудомоек. Одна я при всем желании поднять канистру не могла. Поэтому, когда Бухчик был свободен, он нес их со мною. Иногда же вызывал кого-либо из рабочих, наших людей, чтобы помочь.
Каменец-Подольский в годы немецкой оккупации. Фото: Expandborders / ua.livejournal.com
Уже в третье мое дежурство я узнала много о Бухчике. Обычно после того, как основная обеденная посуда была вымыта, убрана столовая, Бухчик садился на высокий табурет, ноги ставил на перекладину и, подперев голову руками, начинал русский разговор. Людмила и Лида помогали мне вытирать ножи, вилки, ложки. Это был у нас своеобразный "тихий час".
Бухчик всегда спрашивал, знаем ли мы, что на фронте и где теперь советские войска. Он, Алоиз Бухчик, силезский немец, не скрывал своей ненависти к фашизму и постоянно говорил, что хоть бы скорее двигались советские войска. Он очень прилично, почти без акцента говорил по-русски. И сразу сказал мне то, что Людмила и Лида знали раньше. В гражданской жизни он был хозяином небольшого двухэтажного отеля в горах Силезии.
– Когда ваши выиграют войну, я вернусь домой и напишу на своем отеле: "Вход фашистским офицерам и собакам категорически verboten". Он сказал, что Нюся ему рассказала о судьбе моей семьи, и он сказал, чтобы я не беспокоилась и спокойно работала.
Дни шли. Не уменьшалось внутреннее напряжение, несмотря на то, что мы снова были вместе с Нюсей. Со всех сторон приносили самые страшные слухи о Киеве. Говорили о полном изгнании жителей и о насильственном вывозе тысяч наших людей в Германию. Упорно говорили о разрушении всего города и о том, что он подожжен со всех сторон и горит. Отчаяние от неизвестности о судьбе моих, от сознания, что я бросила их, сжигающая по-прежнему температура, которая к вечеру все еще повышалась выше 37,5°, непосильная работа, все это заставляло непрерывно дрожать все внутри и лихорадочно ждать разрешения событий. Но и сейчас, как и всегда, страшное и доброе шло рядом.
Нюся помогала мне все время. Она примерно к часу дня кончала свою работу и приходила мыть полы вместо меня. Бухчик, внешне строгий, старался облегчить мое положение. Уборные он мыл сам. И не забывал напоминать Людмиле и Лиде о помощи мне. А они были хорошие советские товарищи. Где-то они теперь? Как сложится дальше их судьба, когда мы теперь уже не вместе?
Предыдущая запись в дневнике – от 12 октября 1943 года. Следующая запись – от 26 февраля 1944 года.
О личности автора мемуаров об оккупации Киева – Ирины Хорошуновой – и том, как сложилась ее жизнь после войны, а также о судьбе самого дневника читайте в расследованиях издания "ГОРДОН". Полный текст мемуаров публикуется в спецпроекте "Дневник киевлянки".
Редакция благодарит Институт иудаики за предоставленные материалы.
За идею редакция благодарит историка и журналиста, сотрудника Украинского института национальной памяти Александра Зинченко.
Немає коментарів:
Дописати коментар